27
апреля
2018
1
июня
2018
Избранное. 1970–2000
DiDi Gallery представляет персональную выставку одной из ключевых фигур советского неофициального искусства Михаила Рогинского (1931–2004).
Выставка охватывает практически все периоды творчества художника, включая работы конца 1970-х — начала 2000-х годов. Концептуальный в своей сердцевине автор, Рогинский изначально сохранял традиционную форму станковой картины, сумев при этом невероятно быстро привести ее к самой границе реди-мейда, создав в 1965-м свою знаменитую «Дверь». Затем было возвращение к изобразительности, от которой, уже в эмиграции, через коллажный подбор он заново приходит к живописи пластической в последние годы жизни.
Искусство Рогинского необычайно цельно, несмотря на многообразие изобразительных тем. Это и обращение к коллажу в сериях «Полки» и «Бутылки», сюжетная картина с бытовыми зарисовками, многочисленные натюрморты, в том числе из французского периода, «ностальгическая московская» серия второй половины 1990-х.
Его живопись изменялась независимо от модных дискурсов или кураторских установок, подчиняясь трудно уловимой, но единственно важной для художника связи — связи с его подлинной внутренней жизнью.
Выставка охватывает практически все периоды творчества художника, включая работы конца 1970-х — начала 2000-х годов. Концептуальный в своей сердцевине автор, Рогинский изначально сохранял традиционную форму станковой картины, сумев при этом невероятно быстро привести ее к самой границе реди-мейда, создав в 1965-м свою знаменитую «Дверь». Затем было возвращение к изобразительности, от которой, уже в эмиграции, через коллажный подбор он заново приходит к живописи пластической в последние годы жизни.
Искусство Рогинского необычайно цельно, несмотря на многообразие изобразительных тем. Это и обращение к коллажу в сериях «Полки» и «Бутылки», сюжетная картина с бытовыми зарисовками, многочисленные натюрморты, в том числе из французского периода, «ностальгическая московская» серия второй половины 1990-х.
Его живопись изменялась независимо от модных дискурсов или кураторских установок, подчиняясь трудно уловимой, но единственно важной для художника связи — связи с его подлинной внутренней жизнью.
СТАТЬИ
Картины Михаила Рогинского не греют, не волнуют и не заражают. Поскольку они, как и стихи Маяковского, автора этого легендарного определения, — не море, не печка и не чума. Картины Рогинского — живопись, и никак не меньше, чем живопись, которая крайне неуступчиво соглашается принять на себя какое-либо обременение либо обязанность, помимо чисто пластических. А сам художник сохранил за собой позицию одного из самых автономных отечественных живописцев второй половины ХХ века.
Выставка в DiDi Gallery дает возможность представления практически всех периодов творчества Рогинского, экспонируя работы от 1970-х до начала 2000-х годов. Начальный «натюрмортный» период его творчества остался за рамками этой выставки, но ощущается как часть невидимого фундамента крепко выстроенного здания. Традиционное желание разделить произведения Рогинского на этапы и периоды малорезультативно, особенно ввиду нелинейного характера его эволюции. Концептуальный в своей сердцевине художник, он изначально сохранял традиционную форму станковой картины, сумев при этом невероятно быстро привести ее к самой границе реди-мейда (создав в 1965-м свою «Дверь»). Затем было возвращение к изобразительности, от которой, уже в эмиграции, через коллажный подбор он заново приходит к живописи пластической и к картинной образности в последние годы жизни. Даже краткий абрис его маршрута позволяет почувствовать, как глубоко скрыты и герметичны механизмы такого творчества. Как говорил художник в одном из интервью: «Основной смысл моего произведения всегда лежал «за» картиной. Я не сразу к этому пришел. Как правильно кто-то отметил, по сути, я — концептуальный художник. По форме то я рисую и пишу нормально, но мне всегда было страшно интересно преодоление художественного артистизма, отказ от него. И очень интересно было, до какого же предела в этих экспериментах я могу дойти».
Как же уловить искусство Михаила Рогинского? Вроде бы он весь пропитан социальностью, начиная с первых натюрмортов — портретов вещей, наполнявших пролетарский быт, не знавший даже слова «дизайн». Однако он был нисколько не назидателен и не склонен к рассказу, скорее это медитативный взгляд на вещь как на дверь, за которой размещается вся вселенная. Он быстро перешел от описательности к действию, которое вводил в свои картины плакатным приемом, сознательно отказываясь от инструментов станкового мастерства. Рогинский находился в преддверии советского поп-арта, но не в нем самом, и пересекался в одной точке с Раушенбергом, который говорил: «Я не хочу, чтобы картина выражала только меня, я хочу, чтобы она выражала что-то еще, помимо автора». Для концептуалистов он был слишком живописным, для живописцев слишком концептуальным… Если воспользоваться одним немодным определением — самобытный художник. Из тех, что пишут, потому что не могут не писать. В этом плане Рогинский был близок своему другу Борису Турецкому, также истовому живописцу.
Работать «в стол» Рогинский не мог, выставки были необходимы, чтобы не задохнуться. Одна из первых, в 1964-м, в которой он участвовал, была закрыта властями через полтора дня, последняя прижизненная состоялась в Третьяковской галерее в 2002-м. Художник романтически верил в силу искусства (хотя и не любил само это слово), как в просветительском, так и в преобразовательном смысле, заверял, что с его живописью в квартире станет намного лучше, хотел, чтобы домохозяйки вешали его натюрморты там, где готовят.
В парижской эмиграции Рогинский по сути не изменился, он так же оставался художником-одиночкой, живописцем-трудоголиком, максимально отдаленным от художественных теорий и деклараций: «Здесь я не живу, а работаю. Единственное оправдание живописи для меня заключается в том, что она вместо жизни». Постоянно посещавший парижские музеи, выучивший французский язык и смотревший местные ТВ-каналы, он начал писать в это время советские пейзажи, на которых визуально никак не отражалась жизнь самого художника. Когда-то раньше в Москве он включал программу советских новостей по радио, слушал, выключал, и дальше писал свои примусы или кастрюли. Главное — продолжать работать, «работать […] без подхода Веласкеса или Рембрандта, без зачарованности фактурой кружев или человеческой кожи. Я заставлял себя воссоздавать реальность, исходя из своего представления о ней. Этим я занимаюсь до сих пор», — оглядывался художник в интервью 1999 года.
Живопись Рогинского испытывалась на прочность ее автором: конкурировала своей материальностью с коллажными элементами в сериях «Полок» и «Бутылок»; обнаруживала призрак сюжета в работах с «пузырями»; ревизовала собственные ранние достижения в натюрмортах с французскими надписями; оказывалась неожиданно радикальной в «ностальгической московской» серии второй половины 1990-х. Она изменялась независимо от модных дискурсов или кураторских установок, подчиняясь трудно уловимой, но единственно важной для художника связи — связи с его подлинной внутренней жизнью, которая только и могла быть мерилом для чего-то живого.
Живопись без какой-либо очарованности собой, без маэстрии в плане эффектного образа и щегольского приема, максимально отдаленная от того, что французы называли coup de maître — «штрих мастера». В недостижимом, но постоянном движении к тому, о чем можно сказать словами самого Михаила Рогинского о заинтересовавшей его однажды картине: «Это даже не искусство, это жизнь».
Выставка в DiDi Gallery дает возможность представления практически всех периодов творчества Рогинского, экспонируя работы от 1970-х до начала 2000-х годов. Начальный «натюрмортный» период его творчества остался за рамками этой выставки, но ощущается как часть невидимого фундамента крепко выстроенного здания. Традиционное желание разделить произведения Рогинского на этапы и периоды малорезультативно, особенно ввиду нелинейного характера его эволюции. Концептуальный в своей сердцевине художник, он изначально сохранял традиционную форму станковой картины, сумев при этом невероятно быстро привести ее к самой границе реди-мейда (создав в 1965-м свою «Дверь»). Затем было возвращение к изобразительности, от которой, уже в эмиграции, через коллажный подбор он заново приходит к живописи пластической и к картинной образности в последние годы жизни. Даже краткий абрис его маршрута позволяет почувствовать, как глубоко скрыты и герметичны механизмы такого творчества. Как говорил художник в одном из интервью: «Основной смысл моего произведения всегда лежал «за» картиной. Я не сразу к этому пришел. Как правильно кто-то отметил, по сути, я — концептуальный художник. По форме то я рисую и пишу нормально, но мне всегда было страшно интересно преодоление художественного артистизма, отказ от него. И очень интересно было, до какого же предела в этих экспериментах я могу дойти».
Как же уловить искусство Михаила Рогинского? Вроде бы он весь пропитан социальностью, начиная с первых натюрмортов — портретов вещей, наполнявших пролетарский быт, не знавший даже слова «дизайн». Однако он был нисколько не назидателен и не склонен к рассказу, скорее это медитативный взгляд на вещь как на дверь, за которой размещается вся вселенная. Он быстро перешел от описательности к действию, которое вводил в свои картины плакатным приемом, сознательно отказываясь от инструментов станкового мастерства. Рогинский находился в преддверии советского поп-арта, но не в нем самом, и пересекался в одной точке с Раушенбергом, который говорил: «Я не хочу, чтобы картина выражала только меня, я хочу, чтобы она выражала что-то еще, помимо автора». Для концептуалистов он был слишком живописным, для живописцев слишком концептуальным… Если воспользоваться одним немодным определением — самобытный художник. Из тех, что пишут, потому что не могут не писать. В этом плане Рогинский был близок своему другу Борису Турецкому, также истовому живописцу.
Работать «в стол» Рогинский не мог, выставки были необходимы, чтобы не задохнуться. Одна из первых, в 1964-м, в которой он участвовал, была закрыта властями через полтора дня, последняя прижизненная состоялась в Третьяковской галерее в 2002-м. Художник романтически верил в силу искусства (хотя и не любил само это слово), как в просветительском, так и в преобразовательном смысле, заверял, что с его живописью в квартире станет намного лучше, хотел, чтобы домохозяйки вешали его натюрморты там, где готовят.
В парижской эмиграции Рогинский по сути не изменился, он так же оставался художником-одиночкой, живописцем-трудоголиком, максимально отдаленным от художественных теорий и деклараций: «Здесь я не живу, а работаю. Единственное оправдание живописи для меня заключается в том, что она вместо жизни». Постоянно посещавший парижские музеи, выучивший французский язык и смотревший местные ТВ-каналы, он начал писать в это время советские пейзажи, на которых визуально никак не отражалась жизнь самого художника. Когда-то раньше в Москве он включал программу советских новостей по радио, слушал, выключал, и дальше писал свои примусы или кастрюли. Главное — продолжать работать, «работать […] без подхода Веласкеса или Рембрандта, без зачарованности фактурой кружев или человеческой кожи. Я заставлял себя воссоздавать реальность, исходя из своего представления о ней. Этим я занимаюсь до сих пор», — оглядывался художник в интервью 1999 года.
Живопись Рогинского испытывалась на прочность ее автором: конкурировала своей материальностью с коллажными элементами в сериях «Полок» и «Бутылок»; обнаруживала призрак сюжета в работах с «пузырями»; ревизовала собственные ранние достижения в натюрмортах с французскими надписями; оказывалась неожиданно радикальной в «ностальгической московской» серии второй половины 1990-х. Она изменялась независимо от модных дискурсов или кураторских установок, подчиняясь трудно уловимой, но единственно важной для художника связи — связи с его подлинной внутренней жизнью, которая только и могла быть мерилом для чего-то живого.
Живопись без какой-либо очарованности собой, без маэстрии в плане эффектного образа и щегольского приема, максимально отдаленная от того, что французы называли coup de maître — «штрих мастера». В недостижимом, но постоянном движении к тому, о чем можно сказать словами самого Михаила Рогинского о заинтересовавшей его однажды картине: «Это даже не искусство, это жизнь».