14
сентября
2018
21
октября
2018
Наброски по памяти
Выставка «Наброски по памяти» — это результат пройденного пути художественного и духовного поиска автора. Основа экспозиции состоит из поздней серии Ольги Булгаковой «Библейские эскизы». Художница задает траекторию размышлений для зрителя, оставляя за ним право собственного осмысления и трактовки Библейского мотива и личного переживания.
Все полотна, вошедшие в состав экспозиции, отличны от более ранних произведений Ольги Булгаковой, полных театральной сценичности и символизма. В поиске нового художественного языка, автор искусно переходит от детально проработанного сюжета к более монументальным формам; вместе с тем образные переживания трансформируются в духовно-нравственные .
Тема духовного опыта многогранна и неоднозначна — каждая личность испытывает свои необъяснимые чувства и переживания. Художница пропустила библейские мотивы сквозь призму своего уникального восприятия и выразила посредством языка живописи. Собранные на выставке работы не просто отражают авторский духовно-нравственный путь — они диалогичны и предстают перед зрителем как инструмент поиска собственной истины.
СТАТЬИ
В России сегодня существует многообразная и развитая, высококачественная живопись. Наука о чудесах до сих пор не разработана. И даже считается, что она невозможна. Перед нами — истинное чудо, то есть нечто необъяснимое и неподвластное инструментам разумного суждения. Тем не менее придется попытаться хотя бы отчасти описать неописуемое. Перед нами частный случай, отдельный пример художественного смысла и творческого достижения — сегодняшняя живопись Ольги Булгаковой.
Ее опорой и источником сюжетов и форм сегодня является Писание — как Новый Завет христианских конфессий, так и общие для всех авраамических религий книги, именуемые у христиан Ветхим Заветом. Точнее сказать, опорой и питательным веществом является отголосок главного текста культуры, воспоминание и осажденное в подсознании
переживание судеб и событий героев великих книг. Два с лишним десятилетия мы постоянно видим в картинах художницы ангелов и Деву Марию, встречаем и пророков Израиля, и беспокойного Иакова, и прекрасную Вирсавию, и Авраама с ножом в руке, занесенным над собственным сыном, и еще одного сына, явившегося к отцу после целой жизни, прошедшей неизвестно где и непонятно зачем. Это не канонические, не литургически выстроенные сцены, а именно отголоски и отзвуки основополагающего повествования о судьбах раннего человечества.
Хотелось бы понять хотя бы приблизительно, для чего нужна художнице Библия и почему нужна именно такая Библия — превращенная в смутные отражения и отголоски, неконкретные тени теней. Словно история закончилась, человечество впало в забытье, сам великий текст в его филологической конкретности куда-то пропал, забылся или стерся и перестал существовать как таковой, а его следы и тени теней остались в подсознании, и без них никак невозможно художнику. Булгакова как будто пытается вспомнить о главном, вспомнить то самое, без чего жить на свете невозможно.
Нынешнее послание Ольги Булгаковой появилось на свет не случайно, не в результате неожиданной счастливой находки, а в итоге довольно долгой, насыщенной творческой биографии. Развитие этого искусства прошло несколько фаз, или этапов, которые в упрощенном виде можно свести к двум большим периодам.
Творческая биография мастера начиналась с того, что многогранно талантливая, способная поэтически видеть мир и ощущать подтексты реальности молодая художница вышла на публику в 1970-е годы и сразу заставила заметить себя и заговорить о себе. Знаменателен тот факт, что ее ранние работы никогда не навлекали на себя серьезных претензий и возмущений. Другой бы художник на ее месте получил полной мерой оплеух и уколов за усложненность, мудреную иносказательность изощренных «психодрам на холсте». Каким-то образом мы в те времена, художники и критики семидесятых годов, сразу поняли, что перед нами — не имитатор сложных состояний, не виртуоз умственных шарад, а художник предельно искренний и глубоко переживающий причудливую историческую атмосферику позднесоветской жизни. Эта жизнь как будто целенаправленно двигалась в сторону тотального гротеска и фантасмагоричности нашего общественного бытия. Личины и призраки, идеологические зомби и другие причуды жалкой, недостойной старости режима и отравленной атмосферы вызывали острые, резкие реакции со стороны тогдашних художников, и не только формально неофициальных, но и вписанных в институции Союза художников и Академии художеств.
Ольга Булгакова писала в те годы визионерские картины из жизни какого-то воображаемого театра, в котором действовали то сами молодые художники, то узнаваемые актеры тогдашнего театра, то персонажи литературы. Сам Гоголь превращался в призрачное длинноносое явление и играл в этих картинах и акварелях роль как жертвы, так и палача из ведомства мрачных сил.
Притом вовсе нельзя было сказать, будто Ольга Булгакова погружалась в те годы в мир депрессивных состояний, безвыходно запертых в сценической коробке несчастных и опасных героев (Гёте говорил, что несчастные люди опасны, и наша история подтверждает это антропологическое наблюдение). В том-то и дело, что иносказательные и метафизические измерения неуверенности и сарказма, гротеска и болезненного одиночества в ее ранних картинах были мечтательно притягательны, и эта поэтизация застенков бытия выглядела в ее трактовке не возмутительной, не циничной, а спасительной. Дойдя до полной безнадеги, бесхитростную песенку запел. Что-то в этом роде. Тут мы с вами вынуждены признаться, что разумными словами нам не удастся изъяснить булгаковские находки ранних лет.
Не примите эти слова за политическую декларацию: пока была еще жива Советская власть, искусство Булгаковой было обращено к проблеме «мирового зла», точнее — нелепого неблагополучия бытия. Та шекспировского уровня трагичность, которую Ахматова усматривала в советской действительности, превратилась к ее финалу в «афтерплей», в пошловатый, хотя все еще кровавый и грязный трагифарс последних лет и дней «старой хозяйки». Впрочем, художнику вряд ли когда удается воплотить гнусность общественного устройства как таковую. Это пытались сделать Отто Дикс и Анзельм Кифер, свидетели немецкой вины и беды двадцатого века, но результаты и у них были проблематичны. Зло (в том числе историческое и социальное) в принципе антихудожественно и в творческой перспективе довольно безнадежно. Оно являет нам свой неприятный облик в искусстве, обрастая метафорами и символами, а прежде всего — благодатью талантов художника или поэта. Вдохновенно запечатлели изнанку бытия и отбросы общества поэты Бодлер, Рембо и Маяковский. Ритм и строй языка, волшебство картинного пространства, нюансы слова и нюансы цвета превращают негодное, отжившее, протухшее бытие в послание надежды.
Обреченный мир отживших призраков оказался в передаче Булгаковой восхитительным не потому, что в нем самом было что-нибудь живое и ценное. Тут имеет место своего рода замещение. В картинах Булгаковой мы видели не только коловращение дурных сновидений и шутовских личин, но и присутствие самого художника, который умеет выстроить сложные иносказания, раскрутить интригу и насытить холст нюансами серебристых «испанских» тонов, освещающих тьму низких истин. Он не «репрезентирует», он тут как тут присутствует, как реальный факт. Можно так написать грязь, что мы увидим пиршество для глаз. Не все так могут и не каждый могущий захочет, но это уже другое дело. Как бы то ни было, Булгакова работала с мутноватым призраком чистилища, с мотивами опасного шутовства и дурного сновидения, а мы, зрители, с благодарностью узнавали в ее рассказах из мира безвременья, морока и подмен еще и о том, что мастер не боится своего предмета. Булгакова играла роль Виргилия в том инфернальном измерении, куда она не боялась заходить.
Она повествовала о безвременье и неблагополучии бытия именно ради того, чтобы продемонстрировать зрителю, что художник не боится и не падает духом, что в руках художника имеется полный набор орудий и инструментов ремесла — принцип качества, критерий ценностной оценки, вера в силу искусства. Это означало, что живопись в руках Булгаковой оставалась именно живописью и превращалась в концептуальный медиум и условную технологию репрезентации. Мастер писал кистью ради того, чтобы показать власть этой самой кисти над нежитью и безвременьем.
Такова специфика русской живописи. Она никак не поддается на искусы актуализма и концептуализма. Концептуалист, даже с кистью в руке, дискредитирует язык живописи, ставит его под вопрос и убеждает нас в том, что противостоять безвременью и нежити новейшее актуальное искусство не желает и не собирается. Русские живописцы упорно продолжают верить в то, что хорошая живопись нам поможет стать лучше и видеть зорче.
Дальше в работе нашей героини начинается неожиданное. Около двухтысячного года Ольга Булгакова радикально сменила не только оптику своего зрения, но и свою кардинальную позицию относительно внешнего мира. Дело не в том, что она отказалась от герметичности и метафоричности своего смыслового послания. Дело скорее в том, что ей удалось найти в разлетающемся мироздании, в Ницшевом ‘‘Welt ohne Grund’’ (мире без оснований), прочную опорную точку и надежную исходную точку.
Появляются минимально зашифрованные, очень прямолинейные, на редкость непосредственные живописные высказывания на тему архаики и прачеловеческой мифологии. Словно бы слетевшая с нас всех шелуха и грязь безвременья улетучились без следа, и возникла острая жажда надежных и вечных истин. Булгакова не одна такая среди художников. Она просто талантливее многих и вполне органична в своем приближении к прямой речи.
Наша современная художница исходит из того самого допущения, которое постоянно искушало европейское и русское искусство в Новое и Новейшее время. Наши ценности провалились, эстетика с политикой опозорились, идеологии обернулись фантасмагорией и призрачными миражами имитационной реальности. О том еще молодой Маркс заговорил; правда, позднее его мысль пошла в другую сторону, но слово было сказано, и умнейшие марксисты старались изо всех сил, описывая современную идеологическую реальность как сотворение тотальных миражей. Отсюда и самый естественный вывод: долой вашу власть, ваш строй, вашу религию и прочие оковы, дайте нам взглянуть на первоистины и первочеловека, на жизнь первичных материй. Пусть то будет геологическая панорама Сезанна, энергетические эманации на холстах Кандинского — только, ради Бога, уберите с глаз долой общественную уборную ценностей, убеждений, верований, полиций, демонов символических и прекрасных незнакомок. Покажите нам хоть ком цветовой материи, чтобы он моргал бы и обещал превратиться в существо, покажите хоть бы «черный квадрат», но только без мистик, археологий, полицейских скреп и прочих забав социума.
В сущности, этот синдром раннего авангарда, это стремление докопаться до континентальной плиты нашего общего происхождения превратилось в магистральную линию творчества нескольких больших мастеров около двухтысячного года. Так шло развитие Виктора Калинина, Виктора Русанова, Натальи Нестеровой. Ольга Булгакова оказалась в этой плеяде своих московских сверстников и сверстниц едва ли не самой радующей глаз художницей. Она пишет архаические пласты бытия, какие-то камни и райские сады, находящиеся в неизвестном измерении. Она создает панораму своего увесистого, геологически прочного «матриархата». Закономерным образом возникает в ее обильном живописном производстве и тема «отголосков Библии». Персонажи повествования иногда узнаются сразу же по простейшим атрибутам: крылья ангела, нож Авраама, цветущая нагота Евы или Вирсавии. Нам предлагается воспоминание без конкретики. Иконографические тонкости необязательны, и какие-нибудь яблоки, кувшины или цветы вовсе не призваны побудить нас к иконографическим размышлениям и богословским умозаключениям. Иконография и символические хитросплетения неуместны. Тут к нам обращаются с простой речью о надежных истинах, а они первичны и просты. И они построены не по законам грамматик или силлогизмов. Надежные истины — они всегда остаточны. Они суть следы и намеки, отголоски и неясные наброски. Они слишком глубоко заложены, чтобы сохраниться в целости и сохранности.
Надежные ценности — они в известном смысле археологичны. Там надо по черепку и по нескольким камушкам восстанавливать облик грандиозных открытий давно ушедших племен и родов.
Ослик ступает копытами по камням, и в объятиях цветного платка можно различить голенького младенца. Остальное превратилось в шевеление интенсивных и мощных тонов, в отголоски сверкающего холода горных ночей и ослепительных солнечных бликов южного дня. Так запечатлелся в нашей постисторической памяти мотив «Бегства в Египет» (картина 2014 года).
«Встреча» (2014 г.) издалека вызывает в памяти имена Иоакима и Анны, но эти имена, некоторым образом, условны и необязательны. Встретились мужчина и женщина и не хотят расставаться в вязких объятиях цветового миража. Хотят быть вместе.
«Адам и Ева» (2018 г.) словно свежими вышли из мастерской Создателя, и он, быть может, не успел еще окончательно обработать последние изделия своего художества. Они оба еще бесформенные и освещены утренним солнцем, и похожи не столько на людей, сколько на сочные плоды небывалого райского сада — или роскошную выпечку горних хлебопеков.
«Возвращение блудного сына» (2018 г.) могло бы вызывать у нас умиление самозабвенным объятием двух существ, если бы не невнятность приблизительной анатомии, этих почти детских ножек и этих голов пожилых людей. Археология истины работает с исчезающими остатками.
Наброски, наметки, следы, отдаленные воспоминания о ключевых моментах человеческого бытия, еще не опозоренного грехопадением, еще не вовлеченного в сложные игры рабства и господства, истины и иллюзии, реальности и фикции...
Ее опорой и источником сюжетов и форм сегодня является Писание — как Новый Завет христианских конфессий, так и общие для всех авраамических религий книги, именуемые у христиан Ветхим Заветом. Точнее сказать, опорой и питательным веществом является отголосок главного текста культуры, воспоминание и осажденное в подсознании
переживание судеб и событий героев великих книг. Два с лишним десятилетия мы постоянно видим в картинах художницы ангелов и Деву Марию, встречаем и пророков Израиля, и беспокойного Иакова, и прекрасную Вирсавию, и Авраама с ножом в руке, занесенным над собственным сыном, и еще одного сына, явившегося к отцу после целой жизни, прошедшей неизвестно где и непонятно зачем. Это не канонические, не литургически выстроенные сцены, а именно отголоски и отзвуки основополагающего повествования о судьбах раннего человечества.
Хотелось бы понять хотя бы приблизительно, для чего нужна художнице Библия и почему нужна именно такая Библия — превращенная в смутные отражения и отголоски, неконкретные тени теней. Словно история закончилась, человечество впало в забытье, сам великий текст в его филологической конкретности куда-то пропал, забылся или стерся и перестал существовать как таковой, а его следы и тени теней остались в подсознании, и без них никак невозможно художнику. Булгакова как будто пытается вспомнить о главном, вспомнить то самое, без чего жить на свете невозможно.
Нынешнее послание Ольги Булгаковой появилось на свет не случайно, не в результате неожиданной счастливой находки, а в итоге довольно долгой, насыщенной творческой биографии. Развитие этого искусства прошло несколько фаз, или этапов, которые в упрощенном виде можно свести к двум большим периодам.
Творческая биография мастера начиналась с того, что многогранно талантливая, способная поэтически видеть мир и ощущать подтексты реальности молодая художница вышла на публику в 1970-е годы и сразу заставила заметить себя и заговорить о себе. Знаменателен тот факт, что ее ранние работы никогда не навлекали на себя серьезных претензий и возмущений. Другой бы художник на ее месте получил полной мерой оплеух и уколов за усложненность, мудреную иносказательность изощренных «психодрам на холсте». Каким-то образом мы в те времена, художники и критики семидесятых годов, сразу поняли, что перед нами — не имитатор сложных состояний, не виртуоз умственных шарад, а художник предельно искренний и глубоко переживающий причудливую историческую атмосферику позднесоветской жизни. Эта жизнь как будто целенаправленно двигалась в сторону тотального гротеска и фантасмагоричности нашего общественного бытия. Личины и призраки, идеологические зомби и другие причуды жалкой, недостойной старости режима и отравленной атмосферы вызывали острые, резкие реакции со стороны тогдашних художников, и не только формально неофициальных, но и вписанных в институции Союза художников и Академии художеств.
Ольга Булгакова писала в те годы визионерские картины из жизни какого-то воображаемого театра, в котором действовали то сами молодые художники, то узнаваемые актеры тогдашнего театра, то персонажи литературы. Сам Гоголь превращался в призрачное длинноносое явление и играл в этих картинах и акварелях роль как жертвы, так и палача из ведомства мрачных сил.
Притом вовсе нельзя было сказать, будто Ольга Булгакова погружалась в те годы в мир депрессивных состояний, безвыходно запертых в сценической коробке несчастных и опасных героев (Гёте говорил, что несчастные люди опасны, и наша история подтверждает это антропологическое наблюдение). В том-то и дело, что иносказательные и метафизические измерения неуверенности и сарказма, гротеска и болезненного одиночества в ее ранних картинах были мечтательно притягательны, и эта поэтизация застенков бытия выглядела в ее трактовке не возмутительной, не циничной, а спасительной. Дойдя до полной безнадеги, бесхитростную песенку запел. Что-то в этом роде. Тут мы с вами вынуждены признаться, что разумными словами нам не удастся изъяснить булгаковские находки ранних лет.
Не примите эти слова за политическую декларацию: пока была еще жива Советская власть, искусство Булгаковой было обращено к проблеме «мирового зла», точнее — нелепого неблагополучия бытия. Та шекспировского уровня трагичность, которую Ахматова усматривала в советской действительности, превратилась к ее финалу в «афтерплей», в пошловатый, хотя все еще кровавый и грязный трагифарс последних лет и дней «старой хозяйки». Впрочем, художнику вряд ли когда удается воплотить гнусность общественного устройства как таковую. Это пытались сделать Отто Дикс и Анзельм Кифер, свидетели немецкой вины и беды двадцатого века, но результаты и у них были проблематичны. Зло (в том числе историческое и социальное) в принципе антихудожественно и в творческой перспективе довольно безнадежно. Оно являет нам свой неприятный облик в искусстве, обрастая метафорами и символами, а прежде всего — благодатью талантов художника или поэта. Вдохновенно запечатлели изнанку бытия и отбросы общества поэты Бодлер, Рембо и Маяковский. Ритм и строй языка, волшебство картинного пространства, нюансы слова и нюансы цвета превращают негодное, отжившее, протухшее бытие в послание надежды.
Обреченный мир отживших призраков оказался в передаче Булгаковой восхитительным не потому, что в нем самом было что-нибудь живое и ценное. Тут имеет место своего рода замещение. В картинах Булгаковой мы видели не только коловращение дурных сновидений и шутовских личин, но и присутствие самого художника, который умеет выстроить сложные иносказания, раскрутить интригу и насытить холст нюансами серебристых «испанских» тонов, освещающих тьму низких истин. Он не «репрезентирует», он тут как тут присутствует, как реальный факт. Можно так написать грязь, что мы увидим пиршество для глаз. Не все так могут и не каждый могущий захочет, но это уже другое дело. Как бы то ни было, Булгакова работала с мутноватым призраком чистилища, с мотивами опасного шутовства и дурного сновидения, а мы, зрители, с благодарностью узнавали в ее рассказах из мира безвременья, морока и подмен еще и о том, что мастер не боится своего предмета. Булгакова играла роль Виргилия в том инфернальном измерении, куда она не боялась заходить.
Она повествовала о безвременье и неблагополучии бытия именно ради того, чтобы продемонстрировать зрителю, что художник не боится и не падает духом, что в руках художника имеется полный набор орудий и инструментов ремесла — принцип качества, критерий ценностной оценки, вера в силу искусства. Это означало, что живопись в руках Булгаковой оставалась именно живописью и превращалась в концептуальный медиум и условную технологию репрезентации. Мастер писал кистью ради того, чтобы показать власть этой самой кисти над нежитью и безвременьем.
Такова специфика русской живописи. Она никак не поддается на искусы актуализма и концептуализма. Концептуалист, даже с кистью в руке, дискредитирует язык живописи, ставит его под вопрос и убеждает нас в том, что противостоять безвременью и нежити новейшее актуальное искусство не желает и не собирается. Русские живописцы упорно продолжают верить в то, что хорошая живопись нам поможет стать лучше и видеть зорче.
Дальше в работе нашей героини начинается неожиданное. Около двухтысячного года Ольга Булгакова радикально сменила не только оптику своего зрения, но и свою кардинальную позицию относительно внешнего мира. Дело не в том, что она отказалась от герметичности и метафоричности своего смыслового послания. Дело скорее в том, что ей удалось найти в разлетающемся мироздании, в Ницшевом ‘‘Welt ohne Grund’’ (мире без оснований), прочную опорную точку и надежную исходную точку.
Появляются минимально зашифрованные, очень прямолинейные, на редкость непосредственные живописные высказывания на тему архаики и прачеловеческой мифологии. Словно бы слетевшая с нас всех шелуха и грязь безвременья улетучились без следа, и возникла острая жажда надежных и вечных истин. Булгакова не одна такая среди художников. Она просто талантливее многих и вполне органична в своем приближении к прямой речи.
Наша современная художница исходит из того самого допущения, которое постоянно искушало европейское и русское искусство в Новое и Новейшее время. Наши ценности провалились, эстетика с политикой опозорились, идеологии обернулись фантасмагорией и призрачными миражами имитационной реальности. О том еще молодой Маркс заговорил; правда, позднее его мысль пошла в другую сторону, но слово было сказано, и умнейшие марксисты старались изо всех сил, описывая современную идеологическую реальность как сотворение тотальных миражей. Отсюда и самый естественный вывод: долой вашу власть, ваш строй, вашу религию и прочие оковы, дайте нам взглянуть на первоистины и первочеловека, на жизнь первичных материй. Пусть то будет геологическая панорама Сезанна, энергетические эманации на холстах Кандинского — только, ради Бога, уберите с глаз долой общественную уборную ценностей, убеждений, верований, полиций, демонов символических и прекрасных незнакомок. Покажите нам хоть ком цветовой материи, чтобы он моргал бы и обещал превратиться в существо, покажите хоть бы «черный квадрат», но только без мистик, археологий, полицейских скреп и прочих забав социума.
В сущности, этот синдром раннего авангарда, это стремление докопаться до континентальной плиты нашего общего происхождения превратилось в магистральную линию творчества нескольких больших мастеров около двухтысячного года. Так шло развитие Виктора Калинина, Виктора Русанова, Натальи Нестеровой. Ольга Булгакова оказалась в этой плеяде своих московских сверстников и сверстниц едва ли не самой радующей глаз художницей. Она пишет архаические пласты бытия, какие-то камни и райские сады, находящиеся в неизвестном измерении. Она создает панораму своего увесистого, геологически прочного «матриархата». Закономерным образом возникает в ее обильном живописном производстве и тема «отголосков Библии». Персонажи повествования иногда узнаются сразу же по простейшим атрибутам: крылья ангела, нож Авраама, цветущая нагота Евы или Вирсавии. Нам предлагается воспоминание без конкретики. Иконографические тонкости необязательны, и какие-нибудь яблоки, кувшины или цветы вовсе не призваны побудить нас к иконографическим размышлениям и богословским умозаключениям. Иконография и символические хитросплетения неуместны. Тут к нам обращаются с простой речью о надежных истинах, а они первичны и просты. И они построены не по законам грамматик или силлогизмов. Надежные истины — они всегда остаточны. Они суть следы и намеки, отголоски и неясные наброски. Они слишком глубоко заложены, чтобы сохраниться в целости и сохранности.
Надежные ценности — они в известном смысле археологичны. Там надо по черепку и по нескольким камушкам восстанавливать облик грандиозных открытий давно ушедших племен и родов.
Ослик ступает копытами по камням, и в объятиях цветного платка можно различить голенького младенца. Остальное превратилось в шевеление интенсивных и мощных тонов, в отголоски сверкающего холода горных ночей и ослепительных солнечных бликов южного дня. Так запечатлелся в нашей постисторической памяти мотив «Бегства в Египет» (картина 2014 года).
«Встреча» (2014 г.) издалека вызывает в памяти имена Иоакима и Анны, но эти имена, некоторым образом, условны и необязательны. Встретились мужчина и женщина и не хотят расставаться в вязких объятиях цветового миража. Хотят быть вместе.
«Адам и Ева» (2018 г.) словно свежими вышли из мастерской Создателя, и он, быть может, не успел еще окончательно обработать последние изделия своего художества. Они оба еще бесформенные и освещены утренним солнцем, и похожи не столько на людей, сколько на сочные плоды небывалого райского сада — или роскошную выпечку горних хлебопеков.
«Возвращение блудного сына» (2018 г.) могло бы вызывать у нас умиление самозабвенным объятием двух существ, если бы не невнятность приблизительной анатомии, этих почти детских ножек и этих голов пожилых людей. Археология истины работает с исчезающими остатками.
Наброски, наметки, следы, отдаленные воспоминания о ключевых моментах человеческого бытия, еще не опозоренного грехопадением, еще не вовлеченного в сложные игры рабства и господства, истины и иллюзии, реальности и фикции...
— Новая выставка в галерее DiDi называется «Наброски по памяти». Многие работы, вошедшие в экспозицию, являются частью одной из поздних серий «Библейские эскизы». Учитывая выбор темы, можно предположить, что речь идет не только о личной памяти человека?
О.Б.: «Наброски по памяти» — это обязательная штудия в учебном заведении, когда модель уже не позирует, и студенты воспроизводят ее позу, ее положение по памяти. Но я, конечно, память понимаю в данном случае как память историческую, память культурную — не только мою, а память всех людей.
— А почему именно «наброски»?
О.Б.: Потому что библейская тема является всеобщей для многих поколений во все времена. И попытаться как-то разрешить ее в законченном виде кажется мне невозможным — настолько она глобальна и многозначна.
— То есть эта тема подвержена постоянным трансформациям?
О.Б.: Да, многие поколения художников — и людей вообще — обращались к библейской теме. И у каждого поколения, у каждой эпохи и отдельно взятого человека было свое представление. Это мое сегодняшнее представление.
— В начале 2000-х годов Вы работали над серией «Архаизмы», в которой неожиданно обратились к чистым абстрактным формам. В тот момент что-то изменилось, и в последующих работах появилась особая витальная мощь и фундаментальность. Можно ли сказать, что этот опыт стал неким поворотным моментом в Вашем творчестве?
О.Б.: В общем, да. «Архаизмы» — это серия абстрактных холстов, над которой я работала в течение нескольких лет. Человек всегда меняется на протяжении жизни, потому что мир вокруг нас очень изменчив. Мое субъективное восприятие, представление о творчестве, выбор тем, конечно, подвержены изменениям — этот процесс неизбежен. В какой-то момент содержание, которое мне было очень интересно в ранние годы моей работы, вдруг показалось излишним. Захотелось работать с другими категориями — не в категории сюжета, а с более вневременным. И тогда появились «Архаизмы». Отчасти это действительно обращение к первоосновам, вечным содержательным моментам жизни. Кроме того, само отношение к абстрактным формам в наше время изменилось. То, что было революционно в начале XX века, сейчас стало, вольно или невольно, архаизмом. Вот такое двойное название получилось.
— Идея двойственности, неоднозначности очень характерна для Вашего творчества. В работах более раннего периода она раскрывалась через тему театра, сейчас — в библейских сюжетах. Но, кажется, Ваши картины ищут ответа на совсем другие вопросы?
О.Б.: Скорее, они сами являются в большей степени вопросами, чем попытками дать ответ. Мне кажется, окончательного ответа не может быть. И Библия наполнена неоднозначным прочтением, что делает ее абсолютно великой книгой на все времена. Библейские сюжеты — это как глобальный сценарий, по которому развивается и живет человечество. И на каждом новом витке мы находимся в его пределах. Новое время привносит новые нюансы, но великий сценарий остается неизменным.
— Интересно, что Вы употребляете слово «сценарий»: с «личного», «субъективного» театра раннего периода творчества Вы будто перешли на «общемировой». И Библия предстает как протомиф, набор архетипичных сюжетов, которые присутствуют в настоящем.
О.Б.: Конечно! Присутствуют в настоящем и присутствовали в прошлом, и будут присутствовать в будущем. Потому что пока существует человечество, эти проблемы все равно будут мучить, и эти ситуации, в которые попадает человек, будут повторяться из раза в раз.
— Несмотря на все изменения и творческие повороты, есть что-то наиболее существенное, что сохраняется на протяжении всего Вашего пути?
О.Б.: Это непростой вопрос. Наверное, нравственное начало — оно должно быть фундаментом, и человек не должен выходить за его пределы. Взаимоотношения добра, зла, жизни, смерти, любви и ненависти — они все подчинены основному нравственному закону. У каждого человека этот закон собственный, и это определяет ценность личности — то, насколько его нравственная основа прочна, насколько он не отступает от нее. Самое страшное испытание — это противостоять искушению, и сильная личность может это сделать. Если не может, значит, что-то в ней не так.
— Кажется, что и любовь занимает важное место в системе человеческих ценностей?
О.Б.: Да, любовь в глобальном понимании — это основа жизни. Разные проявления этой любви раскрываются в конкретных, частных случаях взаимоотношений людей. По выражению Данте, «любовь, что движет солнце и светила». Это основополагающая сила.
— Эта сила чувствуется во многих работах, особенно в картине «Иоаким и Анна», полной тонких колористических градаций, цветовых переходов…
О.Б.: Для меня цвет играет одну из важнейших ролей сегодня, поскольку художник взаимодействует с холстом и краской, и цвет является одним из основных способов выражения. Для меня сейчас это более важно, чем работа над тонкостями сюжета, жестов, литературного содержания. Раньше я очень любила подготовительный этап, делала массу набросков и эскизов; искала, как тогда казалось, особый жест, способный выразить тему. А сейчас очень важен сам процесс написания картины — взаимоотношение руки, кисти, краски и холста. В этот момент и рождается эмоциональное содержание работы. Хотя, конечно, некая внутренняя тема все равно присутствует.
— Как вы думаете, искусство может как-то повлиять на жизнь людей, или это больше личная история художника?
О.Б.: Я думаю, искусство неизбежно влияет на мир, однако преувеличивать эту роль было бы неверно. Конечно, если смотреть на историю человечества, то в нее вплетаются и живопись, и литература, и музыка. Классическая литература формировала людей на всем протяжении веков. Но надеяться, что искусство может изменить мир в лучшую сторону, несколько идеалистично. Иванов думал, что после «Явления Христа народу» человечество изменится. Но человечество, как мы видим, не изменилось и продолжает идти по порочному кругу. Тем не менее, великие произведения существуют.
— Ваш новый проект хронологически связан с последующими выставками в галерее DiDi Александра Ситникова и Натальи Ситниковой. Кажется, у вас втроем сложился не только семейный, но и творческий тандем?
О.Б.: Конечно, это очень сложное переплетение, но я бы не сказала, что в творчестве мы тесно соприкасаемся друг с другом, скорее, соприкасаемся в плане общего мироощущения. Отсюда, возможно, что-то общее и в творчестве. Влияем ли мы друг на друга? Наверное, это неизбежно. Очень важно, когда есть рядом человек, с которым можно разделить свои основные представления о мире.